Диомед, сын Тидея. Книга первая - Страница 57


К оглавлению

57

Я смотрю на Фоаса, он – на меня. Кажется, и моему чернобородому родичу не по себе в этих стенах. Всякое о дворце дедушкином говорят. Будто и не дворец это, а пещера с дюжиной Химер. И с Гидрой впридачу.


– Ты... Ты... Ненавижу! Ненавижу!

Думал, он на грифа похож, дед мой Живоглот. На злого грифа, что сидит в каменных палатах на троне каменном. Сидит, глазами круглыми вращает, ищет – кого бы склевать. А он рыбой оказался. Старой рыбой с выпученными глазками и отвисшей челюстью. Не говорит – булькает.

– Чего... Чего тебе надо? Моего... моего добра? Не получишь, не получишь!

Я ждал, пока он добулькает, да по сторонам смотрел. Только смотреть тут не на что. Стены в побелке осыпавшейся, вместо трона – скамейка, бараньей шкурой покрытая, а за скамейкой – полдюжины перепуганных старичков, дедовых даматов. На окнах ставни – гвоздями заколоченные. Не удержался – первым делом ставни открыл. Никудышние гвозди оказались!


– Уйди! Уйди, сын греха! Уйди, я тебя ненавижу, и твоего отца ненавижу! Почему ты не в Гадесе, как он?

Булькает! А даматы стоят столбами, пустыми глазами светят. Страшно им! И то, всю Этолию Калидонскую ограбили. Ни стыда, ни совести – последнюю козу готовы забрать! И предпоследнюю – тоже (это я про дядюшку Терсита). Правда, главных лиходеев тут нет. Бежали они, Онхест, Келевтор и Ликопей, дедовы племянники, те самые, что себя наследниками Калидона считали. Бежали – басилея бросили!

– Никогда! Слышишь, никогда!

Добулькал? Кажется, да. Сглотнул, щеками белыми, обвислыми дернул.

– Будь ты!.. Будь ты!.. Хорошо, хорошо, я согласен, только уйди, не хочу тебя видеть, не хочу!..

Я поглядел на Фоаса. Понял мой родич, взял за ушко ближайшего из даматов, того, у которого баночка с краской у пояса висела. Тот тоже сообразил – достал табличку для письма вместе с кисточкой.

– Я... Я, Эней, сын Портаона, басилей Этолии Каледонской... Я... признаю этого... этого... Диомеда, сына... сына... Не хочу говорить, сам имя впиши! Своим внуком и... и единственным наследникам царства моего... Все! Все! Оставьте меня... в покое! в покое! Оставьте меня!..

На спинку кресла откинулся, глаза свои рыбьи закатил. Все? Нет, не все, еще печать. Вот она, у дамата, того, что в углу – тоже за поясом.

– Теперь уходи... сын... сын греха!..

А мне вдруг его жалко стало.


За скрипящей дверью гинекея – маленькая горница. Окошко, ложе простым покрывалом застелено. Рядом с ложем – станок ткацкий, а на нем – тоже покрывало, но только цветное, с головой Медузы. Глаза вытканы, грозно смотрят, а рта еще нет.

У станка – девушка. Моих лет, только худая, бледная. Нас с Фоасом увидела – встала.

– Радуйтесь!

А в голосе – ничего, ни радости, ни страха, ни удивления. Пустой какой-то голос.

Я себя назвал, Фоас – себя. Поклонился даже.

– А я Горго, внучка Ойнея, дочь Горго, его дочери. Радуйтесь, родичи!

Сказала – и вновь за станок села. Переглянулись мы, вышли, дверь осторожно закрыли.

– Ай, красивая девушка, понимаешь! – мечтательно вздохнул курет.

Красивая? Как только заметил? По мне, ни рыба, ни мясо. Но вот что интересно, имя матери она назвала, а отцовское – нет.

Как же так?

* * *

А на площади (той, что больше на выгон похожа) – толпа. Когда только собраться успели, добрые калидонцы? Толпа немалая – с полсотни. По здешнему – сонмище целое.

Ждут. Нас ждут.

А мы и готовы были, дамата вперед вытолкнули, того, что с табличкой. Прочирикал дамат, печать показал. Выслушали – молча выслушали. Переглядываться стали.

И – ничего.

Молчат!

Мы ведь чего думали? Собрались горожане басилея законного защищать. Хоть и Живоглот он, а все же Портаону наследник, вольными голосами кликнутый. Тут ведь не Аргос, тут каждого басилея на этом самом выгоне и выбирают. Этолия – страна свободная. Потому и не тронули мы Живоглота. Даматы-лиходеи одно, а царь – совсем иное.

Да только молчали добрые калидонцы. Плохо так молчали. На меня смотрели – и молчали. И было в их взглядах одно, простое и понятное:

Чужак!

И от взглядов этих сразу же стена между нами выросла, да такая, что не перескочить. Хотел я сказать о правах своих, о том, что теперь подати снизят, а захваченное не по обычаю вернут, но понял – бесполезно. Я – чужой. И в Аргосе. И здесь.

Так и стояли – молча. А потом расходиться стали.

* * *

– А почему ты, дядюшка Терсит? Не боишься, что повесят? За то, что ворота нам открыл?

– Не повесят, хи-хи, не повесят! Потому как свой я, племянничек, а ты – чужак. Деда твоего тут не любят, и отца не любили, за что тебя любить-то? А я тут все знаю, каждый закоулочек, каждый уголочек, так что некого, кроме меня, за верховного дамата оставить. Кто же Калидоном управлять будет? Не ты ведь? Только я могу, хи-хи! А если хочешь, Онхеста с Келевтором позови. С Ликопеем впридачу. Придут, хи-хи, прискачут!

– Только смотри, дядюшка! Лишку возьмешь, или обидешь кого – повешу. Даже если яйцо куриное на дорогу выкатится, ты мимо пройдешь, смотреть не станешь!

– Яйцо? А зачем мне яйцо без курицы? Ладно, ладно, я же не Живоглот. Я справедливым буду, хи-хи! Честным!

– Смотри, дядя Терсит!

– И ты посматривай, племянничек. Не любят тут ваш род, хи-хи, ох, не любят! Хи-хи!

– Ха-ха, дядюшка!

* * *

– Богоравный... Богоравный Диомед! Богоравный...

Я уже и на колесницу вскочил, и вожжи в руки взял – подальше от дворца ехать. И вдруг...

– Богоравный... богоравный Диомед! Можно мне...

Оглянулся – рыжий! Совсем рыжий! Как Гелиос на закате.

– Если можно, богоравный Диомед, я бы хотел поприветствовать... познакомиться!

Да, рыжий! Рыжий, на лице – веснушки, меня помладше, босой, в драном плаще. А плащ серебром заткан. Вот диво!

57